«Зимний путь»: робость влюбленных
«Приходи сегодня к Шоберу. Я вам спою несколько ужасных песен. Мне интересно знать, что вы скажете о них. Они утомили меня сильнее, чем какие-либо другие», — сообщил как-то мрачный Шуберт своему товарищу Шпауну, имея в виду свой второй вокальный цикл «Зимний путь». Песни друзьям решительно не понравились, пришлось тактично промолчать — слишком уныло, тяжело, безотрадно и трагично. «То, что нужно», — подумал режиссер Михаэль Ханеке и использовал цикл в фильме «Пианистка», в котором профессор Венской консерватории Эрика Кохут режет свои гениталии лезвием, испытывая романтический конфликт между реальностью смысла и идеалом безумия. Спустя тринадцать лет оказалось, что печальное наследие Шуберта может гармонично себя чувствовать в декорациях не только венской консерватории, но и московской. Если разобраться, шубертовский «Зимний путь» — вообще явление очень русское. Сложно усомниться в том, что подлинная сдержанная скорбь и непреходящее тихое отчаяние — постоянный лейтмотив именно московской зимы, а вовсе не венской.
Под Шуберта тут сосредоточенно идут, едут, бьют по морде, молчат, целуются. «Дисциплина, как в спорте: сон, прогулки, Шуберт», — наказывает своему ученику Эрику строгий профессор. Эрик, длинноволосый юноша с восточным блеском в глазах (Алексей Франдетти), вот-вот должен выступить на важном конкурсе вокалистов, где исполнит произведение из шубертовского «Зимнего пути». Вместо дисциплины у Эрика водка, сигареты и красные от слез глаза. Юноша, подобно своей тезке из «Пианистки», бунтует. Правда, бунт здесь обходится без сексуальных перверсий, не считать же перверсией то, что герой предпочитает женщинам мужчин. Изящного Эрика любят все — и анестезиолог Паша, работающий в «скорой помощи», и старший товарищ Слава, чья карьера вокалиста стала жертвой приверженности к декадансу, заботливая мать, терпеливый отчим и даже Шуберт. Позади — благополучие прошлого, впереди — благолепие будущего. Идеальные условия для мятежа. «Играют волны — ветер свищет, // И мачта гнется и скрыпит… // Увы! он счастия не ищет // И не от счастия бежит!»
Впрочем, Эрик губит себя бережно. Как и любой романтический герой, он терпеливо ждет роковой трагедии, которой можно отдаться без остатка. Сложно представить, но спустя два века после смерти Шуберта идеальной трагедией, способной возвеличить и растоптать мятежного романтика, все еще остается любовь. Не перестройка, не милицейский произвол и не тяжелые наркотики, а, да, все та же любовь.
Ну, если только в несколько нетрадиционном варианте. Безымянной мюллеровской возлюбленной Эрик назначает себе Леху (Евгений Ткачук), бездомного бродягу с неясным прошлым и вполне определенным будущим, имя которому тюрьма. Лехе жизнь ничего хорошего не дала, но он не теряется, берет сам — ворует магнитолу, отбирает еду, крадет собаку. Сам по себе уличный пацан в шапке «адидас», из куртки которого выглядывает чихуахуа, — самодостаточный ответ братьям Коэнам. Что внутри Лехи, нам доподлинно неизвестно, но явно что-то демоническое — тут и там появляются оккультные знаки (рога, костры, брелок в виде ящерицы).
Как только две противоположности как следует притягиваются, происходит страшное — Шуберт обиженно замолкает. «Тленительное» очарование рассеивается и уступает место качественно иным интонациям, пусть и тоже не местным. В московской готической зиме неожиданно возникают закатные пальмы, разрисованные кумкумом слоны и безумные дервиши. «Что ты чувствовал, когда пел?» — спрашивает учитель на репетиции. «Как будто я родился в цветке лотоса», — шепчет Эрик, и зимний путь определенно становится знойным.
Декадент Слава так и говорит Эрику, дескать, ты похож на индийского принца. Демонический Леха до принца не дотягивает, но до индийского бога — вполне. Скуластый Шива-разрушитель с подведенными сурьмой глазами. Курит чиллум, медитирует, а потом танцует всеразрушающий танец, которым уничтожает материальную вселенную. В этом угаре недозволенности и невозможности быть вместе герои собираются украсть драгоценное колье, чтобы навсегда покинуть Москву и отправиться (куда?), конечно, в Мумбаи.
Именно в режиме разморозки здесь начинают происходить неистовые болливудские чудеса. Изнеженный Эрик совершает первые подвиги, свирепый Леха роняет первые скупые слезы. Франдетти перестает искать актерскую удачу в изрядно одеревенелом образе enfant terrible, Ткачук окончательно прощается с призраком «райского курьера». Доходит до того, что в «Зимнем пути», среди угрюмых романтических конструкций, начинают оживать настоящие человеческие чувства. Например, робость. Сложно вспомнить, чтобы в российском кино последних лет кто-то вот так вот запросто взял и снял очевидную робость влюбленных, воссоздал наэлектризованность только-только зародившегося чувства, от которой колошматит не только задействованных лиц, но и просто случайных очевидцев. Вот Леха, изрядно контуженный после избиения, просыпается поутру в уютной чистой кровати, обнаруживает на себе внимательный взгляд Эрика, тянется к стоящей напротив бутылке красного, наливает себе на донышко стакана и, смущаясь, хмуро поясняет: «сушняк долбаный».
Здесь, видимо, нужно вынести мысль о том, что «Зимний путь» — кино отчаянно целомудренное, да и не о геях вовсе. Вообще, сложно представить себе фильм, которому настолько не хочется быть провокационным: провокация тут осторожно бродит по краешку кадра, выражая свое существо изображаемым в фильме предметом, и ей строго-настрого запрещается вмешиваться в художественный процесс. Это в свою очередь не означает, что Тарамаев и Львова, снимая фильм о чувстве между мужчиной и мужчиной, делают вид, что геев не существует. Есть сцена в «голубом» клубе, есть сцена домашней тусовки, в которой равнодушные к женщинам участники, богемно расположившись на диванах, курят травку и рассуждают о гуманизме. В конце концов, есть феерическая реплика Ткачука, которая определенно претендует на попадание в коллективную кинематографическую память: «У вас, сука, пидарасов, ничего святого нет».
Выносить эту мысль приходится хотя бы потому, что «Зимнему пути», увы, уже совершенно точно никак не отделаться от привязки к слову «геи», кем-то произносимого как грязное ругательство или, наоборот, пониженным, дескать, все понимающим голосом. Возникшие проблемы с получением удостоверения национального фильма — тому лучшее доказательство. Это не очень справедливо, потому что гейская тема тут работает исключительно как инструмент, благодаря которому исследуемое чувство можно глубже погрузить в контекст абсолютной невозможности. Инструмент, кстати, простой, но очень эффективный. Не зря Болливуд беззастенчиво пользуется им уже сто лет: берет девушку из высшего общества и парня — из самых бедных трущоб (можно спокойно переставить местами), и этого вполне хватает, чтобы держать зрителя у экрана три часа кряду.
Вслед за оттепелью всегда холодает, и «Зимний путь» возвращает себе сдержанный сосредоточенный темп. Однако скованные морозом московские улицы, Шуберт, диалог с Ханеке, насупленная камера Кричмана — вся эта прилежность почему-то меркнет в сравнении с обнаруживаемыми где-то в середине фильма простыми человеческими эмоциями, от которых становится жарко, душно и нестерпимо.
Хотя, нужно признать, противопоставление температур хромает, ведь «Индия» тут — не случайное открытие, а запланированное. Тяготение к экзотическим мотивам, способным увести от «тусклой повседневности», — классическая черта старого доброго романтизма. Разгоряченный Эрик кричит «Я богат!», и это простенькое иносказательное признание в кои-то веки заслуживает право на простое, буквальное прочтение. Индия, как и любовь, в московских угрюмых пейзажах интересна лишь своей недостижимостью.
Зато «венок жутких песен» всегда рядом, всегда ощутим. Как заметил печальный Шуберт, смущенный молчанием своих друзей: «Мне эти песни нравятся больше всех других».