«Петербургский тетральный журнал»
Казалось бы, если ставить «Калигулу» сейчас, то, конечно, о тирании и терроре. О том, что властители дум, драпируя свои пресытившиеся тела в удобные речи о свободе, свободу душат в казематах… Но Някрошюса это не интересует. Он ставит трагедию Камю о другом. О том, что остается в человеке после того, как в нем умирает человеческое, о медленной агонии души, об опасных играх с богами, о границах любви, об одиночестве и пустоте.
Кай Калигула (Евгений Миронов) приходит на сцену спокойный и нежный — как после долгой болезни. Он пробует на вкус первые ростки свершившейся перемены. Перипетия в пьесе, как известно, происходит до начала действия — когда умирает сестра и возлюбленная молодого правителя, и беспечный сибарит выворачивает наизнанку свою природу, становясь кровавым тираном. В спектакле перед его появлением орава жалких прихвостней толпится на авансцене. И как будто принюхивается к заполнившему все государство запаху боли своего неопытного и слабого цезаря. У Някрошюса подданные Калигулы не римляне, хоть и носят гордые имена патрициев, а средневековые вассалы в землистых обмотках. Они выжидают; но еще не чуют, насколько бесповоротно переменился ветер.
Правитель возвращается из трехдневного небытия как тот пророк, которого исполосовали на перепутье. И ощущает в себе небывалое. Это подкрепляется тем, что зрители, конечно, не привыкли видеть Миронова в той ипостаси, в которой существуют актеры у Някрошюса. Всхлипы тела… руки быстрее языка хамелеона и бесцельный стремительный бег. Он как будто заразился этим в той темноте, из которой вышел. Кажется, в его глазах появилась чужеродная стеклянность. И, произнося свои новые речи, он словно читает текст на оборотной стороне сетчатки. Осознание непреодолимости смерти так подточило ум цезаря, что им завладела дикая жажда подчинить ее себе. Стать ее кукловодом и единоличным распорядителем. Он намерен даровать своим подданным абсолютную свободу, искоренив из их жизней смысл, приучив к тому, что беспричинная казнь — вопрос времени.
Однако злодеяний Калигулы в спектакле нет. Невозможно поверить, что его гуттаперчевые клевреты — эти холщевые исчадья брейгелевских миров — могут быть жертвами чьей-то несправедливости, могут страдать, проливать кровь. Их извивающиеся тела будто сделаны из глины по проверенным рецептам алхимиков. Их унижения смешны: в одной из сцен они сбривают волосы с ног — это становится главной пыткой. Мучения настолько жалкие, что ими можно пренебречь, как бесконечно малыми величинами. А других жертв тирана мы не видим. Все говорят о бесчисленных убитых и угнетенных, но нам не дано услышать ни единого стона. В спектакле нет макрокосмоса, нет Рима. Быть может, в том числе и потому, что нет дворца. Вместо него — загон, арена, подходящая разве для собачьих боев, увенчанная тусклой триумфальной аркой. И все сделано из холодного шифера — материала, обладающего иллюзорным, смоделированным из плоскости объемом. И все будто засыпано пеплом. За ограждением — какие-то неведомые темные угодья, где можно искать и даже находить Луну. Но не государство, которому сатрап пускает кровь, чтобы, как могуществом, ею упиться. Черный мир, сжимающий кольцом. А мир на сцене — это некий задаток круга повседневного пространства Калигулы.
В начале спектакля этот круг визуально замыкают, очерчивают: придворные Кая с шиферными щитами в руках образуют внешнюю дугу. Калигула, конечно, центр. Только он полагает себя глазом циклона, а на самом деле, — ядро мишени. Тиран считает, что ощетинил копья и направил их на Рим. В действительности наконечники с другой стороны; и жалят его в душу. Центростремительно. В той сцене, где Калигула впервые оглашает свою новую волю патрициям, кисть руки, словно живущая отдельно, ведет круги вокруг его головы — все вокруг и вокруг — так, что физически ощущается давление венка (все те же кольца). И уже все равно: лавр или терн… Он хочет играть миром, как боги, а сам становится первейшей игрушкой в их руках. В сущности, есть только два человека, которым жесточайший из цезарей действительно способен причинить страдание. Его друг и любящая женщина. Ближний круг.
Пронзительна сцена разговора с другом — поэтом Сципионом (Евгений Ткачук). Взахлеб рассказывая содержание своей прекрасной поэмы, юноша, которого Калигула лишил отца, как будто пробуждает в тиране прежнее, человеческое. Они играют в чехарду, ликуя и упиваясь поэзией. Но это блеф. Калигула всего лишь надевает личину, схожую с его прежним лицом — прежде чем прогнать друга, искоренить привязанность. Огромная любовь Цезонии проявлена через старение. Она обращается в старуху, перегоняя время. Мария Миронова играет жертву, обреченную на заклание и ждущую своего часа. Сначала она упивается близостью к Калигуле, как близостью к Солнцу, — это благо, данное ей в уплату. Потом, уже постарев, напряженно ждет момента, стараясь напоследок излить на цезаря побольше любви.
Особенная жестокость этого мира состоит в том, что никому не дано «погасить» душевную пытку физической. Эта блеклая среда лишена настоящих жизненных токов. Когда Цезония говорит, что Калигула кашлял кровью, то указывает на мертвую ворону на земле… Вот что вырвалось из его нутра. Единственная, кто способна испытывать здесь телесную боль — это тень Друзиллы (Елена Горина). Босая, она проносится по кромке авансцены, и ступни ей жжет разлитая там дорожка света. Жизни в этом призраке много больше, чем в людях; и он не дает забыть о прежнем чувствительном и уязвимом Кае. Физическую боль сама себе пытается причинить Цезония, как будто приманивая ею своего бесчеловечного любовника. Она гладит полотнище на сцене и, шипя, прикасается к утюгу. Расчет верен: Калигула приходит к ней, привлеченный иллюзорной возможностью глушить боль в сердце болью в теле.
В одной из первых сцен — еще до того, как деспот зачехлит себя с кирпично-красную суконную сутану, его подданные в судорогах злого подобострастия внесут дрожащие осколки зеркал. И всыплют их, холодные и острые, в широкий ворот рубашки застывшего цезаря. Зеркала здесь — не повторение пройденного, не проходная самоцитата, а стержневая метафора. Режиссер, конечно, играет с именем героя. Этот Кай — не мальчик с застрявшим в сердце осколочком; а человек, в тело и душу которого каждую секунду вонзаются сотни невидимых миру ледяных лезвий. И, изнемогая от этой боли, он не может трезво мыслить, не может подавлять свое безумие. Калигула, по Някрошюсу, это тара, в которую вложена на хранение значительная доля мирового зла; зло сконцентрировано в нем и рвется наружу, но, прежде всего, разъедает его самого. Есть момент, когда цезарь, изогнувшись, поднырнув снизу, глядится в зеркало, которое слуга несет плашмя над головой. Посмотрелся, застыл и отпрянул в ужасе. Этот эпизод не акцентируется. А ведь в нем еще одна отсылка к тому же тексту: помните, конечно, откуда взялись осколки, разлетевшиеся по детским сердцам? Дьявол создал зеркало, уродующее все, что в нем отражается, и решил, что должен дать Богу в него посмотреться. Здесь — наоборот: боги, играя, показывают Человеку его ложное, искаженное злобой лицо. Спускают сверху на землю амальгамную поверхность и манят: посмотри, как ты чудовищен, Калигула! И он верит.
В финале, избавившись от всех привязанностей и обретя свою свободу, он отвергает даже некогда вожделенную Луну, здесь — свернувшуюся калачиком Друзиллу, которую приносит бывший раб Геликон. Калигула бросается, как в объятья любимой, в гущу осколков, заполнивших проем триумфальной арки. Потому что кроме ледяной зеркальной боли он больше не может испытать ничего.
Ася Волошина, 11.02.2011