В Театре Наций Някрошюс поставил Калигулу
03.02.2011, 00:07 Российская газета" - Федеральный выпуск №5397 (21)
Текст: Алена Карась
О "Калигуле" сначала хочется написать в духе светского репортера. То, что творилось в зале бывшего сталинского ДК "На Яузе", можно сравнить со сходом лавины.
В такие моменты с некоторой оторопью осознаешь, что театр остается последним местом, где Алла Пугачева может встретиться с Натальей Солженицыной, опальный режиссер Анатолий Васильев с московскими властями, а его берлинский коллега Томас Остермайер - с российскими "братками", еще недавно мочившими друг друга, а теперь выводящими своих дам в свет.
"Калигула" символически венчает собой череду московских январских премьер, где речь идет о тирании власти - от "Околоноля" Дубовицкого - Серебренникова до "Ивонны, принцессы Бургундской" Гомбровича - Мирзоева, выводя эту тему за пределы всякой злобы дня.
Приземистый, серый, какой-то "коренастый" дворец из шифера (художник Марюс Някрошюс, костюмы Надежды Гультяевой), в котором отчетливо выделяется триумфальная арка-калитка, собачья конура и унылый волнистый забор. Обычная для Някрошюса чувственность образа здесь становится по-московски тяжеловесной и поначалу даже раздражающей: ведь чаще всего Някрошюс оставляет много пустого пространства, в котором отчетливее различимы чувственные "сгустки-смыслы". Но когда из конуры вылезет собакоподобный, краснеющий от любви и верности, закомплексованный слуга-провинциал Геликон (Игорь Гордин), становится не до смеха. Когда Калигула - Миронов, разыгрывающий Венеру, погрязает в мыльной пене, стирая на волнистой шиферной доске, странный спазм сдавливает горло. Чаще всего рационально объяснить природу этих сгустков образной материи у Някрошюса невозможно. Он действует как высокотехнологичная антенна, улавливающая в пространстве самые неуловимые волны. Собственно, он действует как поэт.
Уловленное им в этот раз из мирового и прежде всего - московского "эфира" необычайно сильно совпало с грандиозной пьесой Камю о поэте и тиране. Из этого совпадения родился жест, который Калигула-Миронов повторяет непрестанно: попытка одной ладони стереть что-то с другой, немедленно после этого устремляясь вверх, к небу. Кровь и мечта, кровь и тоска по божественному, страсть к убийству как духовная жажда совершенства - создать такой крутой парадокс мало кому удалось.
Потрясение от смерти любимой сестры-возлюбленной Друзиллы толкает Калигулу к самым пределам существования - там, где бунтующий человек открывает пустующие небеса и доводит это открытие до логического конца. Камю, написавший пьесу по роману Достоевского "Бесы", знал в этих вопросах толк.
Знает их и Евгений Миронов, сыгравший Достоевского, Гамлета и отрепетировавший тему тирана-поэта в проекте Кирилла Серебренникова "Мистерион" на музыку Карла Орфа. Искушения власти, дарующие вместе с духовным дерзанием максимальную свободу и вседозволенность, испытывает на себе и современный герой прозы Натана Дубовицкого "Околоноля". Тиран, облеченный властью, чье духовное дерзание превращает его в мученика и героя, - вот что стало интересно Някрошюсу, и вот что он облек почти в оперный каркас (в спектакле непрестанно, тягостно и безвыходно звучат темы Брукнера, Вагнера, Генделя и Рихарда Штрауса).
Центральное место в спектакле занимают четыре пары: Калигула - Цезония (на грани пародии, гротеска, трагедии и мелодрамы играющая ее Мария Миронова), Калигула - Сципион (в надрывном и тонком исполнении Евгения Ткачука - нежный юноша-поэт, требовательный и влюбленный в Калигулу до прощения ему убийства собственного отца), Калигула - бесстрашный диссидент Керея в исполнении Алексея Девточенко и, наконец, Калигула - верный Геликон.
Миронов сыграл здесь, кажется, свою лучшую роль. В отличие от Калигулы "эпохи Ельцина", сыгранного Олегом Меньшиковым в спектакле Петра Фоменко (1990-1992), он не вдохновенный и легкий поэт, он - мученик, сжигаемый страстью к истине, нежданно повзрослевший мальчик, затерянный в одиночестве и безумии. Его всегда бледное (не случайно он так жаждет получить Луну) лицо - точно знак сжигающей его страсти. Его афоризмы рождены сжигающей его болью - этакий мученик власти, он рассуждает все мрачней: "Править - значит воровать. Я хочу воровать открыто". Но не эти едкие максимы составляют соль спектакля. Странный ужас в глазах влюбленных в него Цезонии и Сципиона, его собственная бледность на застывшем лице и нервный жест ладоней. Да, пожалуй, еще - кусок мыла, стертого до небытия, и туго натянутая от кулисы до кулисы струна на самом краю сцены. Случайно задетая, она в последний раз зазвенит и оставит так и оставит нас в напряжении - без всякого катарсиса, без надежды.